March 14th, 2017

Россия-Украина

Запомнившиеся соседи (18)

Соседей у меня было немало. До двенадцати лет мы жили в роскошной питерской коммуналке, с высоченными потолками и тараканами на кухне. Иногда мне нравилось представлять себе, какой могла бы быть жизнь в этой квартире, останься там всего одна семья. Желательно, конечно, наша. Хотя, нас было всего трое, мы бы потерялись в этих комнатах, но все равно иногда мечталось.

Но мечты мечтами, а народу в квартире было много — от прекрасной Полины Порфирьевны, единственной, кто остался из прежних, дореволюционных еще, хозяев (ее я помню очень смутно, она умерла, когда я была совсем маленькой), до хрестоматийных коммунальных алкашей, устраивавших попойки с драками и, к счастью, до усрачки боявшиеся моего папу и его здоровенных друзей-геологов. Пока он был в городе, они скандалили только на своей территории, а вот летом, когда мы с мамой уезжали в Алма-Ату, а папа — в поле, они, по рассказам соседей, принципиально били друг другу морды под нашими запертыми дверьми. Наверное, что-то доказать хотели.

Был там и ветеран-инвалид (его семья довольно скоро получила отдельную квартиру), и баба-яга, подслушивавшая под дверями, и коллекционер, у которого жулики выманивали отличное собрание открыток (в конце концов он плюнул и подарил несколько подборок мне).

А самой близкой стала Елизавета Васильевна.

Я помню даже ее год рождения — 1905. В детстве это мне казалось удивительным: Кровавое воскресенье, первая революция, черт-те что творится — а где-то здесь же, в Петербурге, рождается девочка Лиза, живет себе обычной детской жизнью — и в то же время не совсем обычной. У нее сохранились некоторые дореволюционные книжки со старой орфографией, она давала их мне читать. Я довольно быстро освоилась с «ятями», но переводные книжки, вроде «Карлсона», да и советские, если честно, были интереснее.

А вот картинки мне нравились. Еще нравился быт — приключений у этих детей с картинок было мало, зато у них были удивительные игрушки, картинки, развлечения. И наряды были хороши — я тоже хотела такие платья и шляпки. Конечно, потом я честно вспоминала рассказы о Ленине, Мальчиша-Кибальчиша и рассказы воспитательниц о том, что до революции было очень плохо. Но платье все равно хотелось.

Семнадцатый год Елизавета Васильевна уже помнила хорошо. Как-то я ее спросила — а как оно было? Что больше всего запомнилось?
Соседка подумала и сказала:
- Комод.
...Был второй, что ли, день революции. Лизе нужно было дойти до родственников. Транспорт не ходил. Девочка шла пешком по промозглому Питеру, довольно долго шла… И вдруг почувствовала, что надо бежать. Неважно куда, просто бежать.
И она рванула на другую сторону улицы. Очень вовремя, потому что на то место, где она только что была, с грохотом приземлился пузатый комод.
На балкон выскочили какие-то люди. Им было весело. Нет, они не пытались убить девочку комодом — им просто нравилось громить квартиру и швырять мебель в окно. Развлекались.
Так ей революция и запомнилась — комод, летящий со второго этажа на мостовую.

Но она мало о себе рассказывала. Я знала, что ей чертовски трудно было поступить в институт — из-за происхождения. Что она хотела быть врачом, а стала, в конце концов, химиком-фармацевтом. Что в войну была офицером — но что за чин, не сказала. О ее семье мы тоже знали мало: однажды, когда надо было заполнить какие-то документы, она обмолвилась: «Пишите — вдова», но про мужа своего ничего никогда не говорила. Что стало с матерью, или сестрами, тоже не рассказывала. Детей у нее не было. Была, правда, племянница, а внучатый племянник — на год старше меня, - даже как-то жил у нее целую неделю на каникулах, но чаще она бывала одна.

Елизавета Васильевна быстро с нами сблизилась. Мы обменивались газетами, она водила меня в кино на детские сеансы, а потом и в театры. «Евгения Онегина» я впервые услышала в ее компании. Она бывала на всех выставках и премьерах, старалась прочитать все новинки. А после театра, или кино, мы шли в кафе. Благодаря ей я узнала, что мороженое бывает не только в стаканчиках, брикетах, или на палочке — его, оказывается, можно было есть из вазочки! Почему-то родители меня в мороженицу не водили. Маме вообще не нравилась идея есть вне дома, папа иногда покупал мороженое, но обычное, в упаковке. А с Елизаветой Васильевной мы уплетали горы мороженого - «сто граммов мало, двести — много. Берем по сто пятьдесят, с сиропом».

Но без кино и мороженого с ней тоже было интересно. В ее крохотной комнате можно было разглядывать альбомы с репродукциями, или листать комиксы о Бастере Брауне. В канун Пасхи она всегда звала меня красить яйца — Елизавета Васильевна виртуозно обматывала их линючими тряпочками и бумажками, которые бережно хранила от весны до весны, - закрепляла тряпки нитками, желательно, тоже хорошо линяющими. Потом эта конструкция заворачивалась в луковую шелуху, завязывалась в марлю и отправлялась в кипяток. Потом мы освобождали их от тряпок, спорили, какое вышло красивее и осторожно закрашивали оставшиеся белые пятнышки. Получалась невероятная красота, на яйца словно нанесли геологические карты неведомых земель. Именно геологические — на них скорлупа была похожа больше всего. Однажды получился почти глобус — мой двоюродный брат на яйце даже Африку нашел.

Я чувствовала ее «своей», куда больше, чем многих кровных родственников. Однажды я даже сказала любимому кузену:
- Сенечка, приезжай! Познакомишься с моей бабушкой, Елизаветой Васильевной!
- Какая она тебе бабушка? - возразила мама.
- Соседская! - отрезала я.
Ну а что, мои бабушки жили далеко, а она — рядом. Даже из детского сада меня забирала несколько раз. Иногда, благодаря ей, можно было детский сад вообще пропустить.

Не скажу, что мы во всем сходились. Думаю, желания книжки писать она бы не одобрила. Время от времени до меня долетали какие-то рассказы о родственнице, невесть зачем пошедшей в Серовское училище (она могла бы поступить в институт!). Еще она совершенно не принимала идею держать домашних животных. Но я все равно не была ни художницей, ни музыкантом, да и животных в доме не было.

Зато она понимала, что есть нужно то, что нравится. Что любимые книги важнее учебников. Что вопрос «что ты любишь» серьезнее, чем «что тебе было задано на дом». Что я не притворяюсь, когда мне плохо, грустно — а я не знаю отчего.
Даже если она не принимала и не понимала того, что было важно для меня, то все равно поддерживала. Когда мы уже давно жили отдельно, и бывали у нее лишь изредка, она вырезала из газет статьи про рок-музыку и бережно собирала для меня. Не любя при этом и не понимая саму эту музыку.

- И что все так вызверились на «неформалов»? - пожимала она плечами, разглядывая какого-нибудь панка, - в наше время было общество «Долой стыд». Ходили голышом. И никто от этого не умирал.
И она рассказывала смешную историю о том, как две дамы заявились на какое-то выступление писателей одетыми в рыбацкие сети. И как Алексей Толстой и кто-то еще молча сняли пиджаки, укутали дам и мягко выставили вон.
Или про спектакль Мейерхольда «Ревизор». Когда Анна Андреевна сурово выговаривает дочери: «перед тобою мать твоя», отчетливо упирая на слово «мать». Ползала негодует, а та половина, что помоложе — рукоплещет. У них тоже было весело.

Мне было интересно, но мы все равно отдалялись. Но ни я, ни родители, ее не забывали — иногда к себе приглашали, иногда забегали к ней. Часто перезванивались. Сначала часто — потом реже.

Тогда она начала писать мне письма. Нерегулярно — захотела поговорить, написала, сунула листок в конверт. Иногда в конверте оказывалась вырезка из какой-нибудь газеты. Елизавета Васильевна по-прежнему собирала для меня статьи… некоторые темы мне уже наскучили, но ей я об этом не говорила. Звонила, благодарила.

Кроме слов я больше ничем отблагодарить ее и не могла. За все годы нашего знакомства она приняла одну-единственную банку варенья, из ягод, которые мы собирали на даче. И то не сразу. Никаких подарков, никаких цветов. Никакой помощи. Нет, врача не надо. Не надо вообще ничего — давайте лучше вместе сходим в театр.

А жилось ей несладко. Когда-то хорошая пенсия съежилась, здоровье тоже сдавало. Отношения с соседями по квартире портились, потому что Елизавета Васильевна не хотела никуда выезжать. Находились покупатели, готовые расселить жильцов по небольшим отдельным квартирам. Ей не хотелось переезжать. Может потому, что уже привыкла к Васильевскому, перебираться в чужой район, еще и спальный, было боязно. А может потому, что не хотелось вытаскивать наружу свой скромный быт, все эти шкафчики, старый приемник и пожилой телевизор, какие-то памятные сувениры, давно уже никому не нужные. Всю свою долгую жизнь, которая умещалась в небольшой комнате… Но это уже мои фантазии. Переезжать она отказывалась, съезжаться с родней — тем более. Так и жила.

А потом так получилось, что мы ей не звонили месяца два. Закрутились, нам тогда было несладко, а потом, чуть выдохнув, спохватились: что-то Елизавета Васильевна давно не проявлялась.

А Елизаветы Васильевны больше не было.

В одном из писем — не в последнем, хотя это было бы красивым завершением истории, но нет, просто в одном из писем, - были слова: «Оля, ты мне — как внучка».

Так что соседская бабушка действительно оказалась бабушкой. Я не ошиблась.